Оставалось все же впереди Шухова человек десять, и сзади семь человек набежало – и тут-то в пролом двери, нагибаясь, вошел Цезарь в своей меховой новой шапке, присланной с воли. (Тоже вот и шапка. Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха.)
Цезарь Шухову улыбнулся и сразу же с чудаком в очках, который в очереди все газету читал:
– Аа-а! Петр Михалыч!
И – расцвели друг другу, как маки. Тот чудак:
– А у меня «Вечерка» свежая, смотрите! Бандеролью прислали.
– Да ну?! – И суется Цезарь в ту же газету. А под потолком лампочка слепенькая-слепенькая, чего там можно мелкими буквами разобрать?
– Тут интереснейшая рецензия на премьеру Завадского!…
Они, москвичи, друг друга издаля чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему. И лопочут быстро-быстро, кто больше слов скажет. И когда так лопочут, так редко русские слова попадаются, слушать их – все равно как латышей или румын.
Однако в руке у Цезаря мешочки все собраны, на месте.
– Так я это… Цезарь Маркович… – шепелявит Шухов. – Может, пойду?
– Конечно, конечно. – Цезарь усы черные от газеты поднял. – Так, значит, за кем я? Кто за мной?
Растолковал ему Шухов, кто за кем, и, не ждя, что Цезарь сам насчет ужина вспомнит, спросил:
– А ужин вам принести?
(Это значит – из столовой в барак, в котелке. Носить никак нельзя, на то много было приказов. Ловят, и на землю из котелка выливают, и в карцеры сажают – и все равно носят и будут носить, потому что у кого дела, тот никогда с бригадой в столовую не поспеет).
Спросил, принести ли ужин, а про себя думает: «Да неужто ты шквалыгой будешь? Ужина мне не подаришь? Ведь на ужин каши нет, баланда одна голая!…»
– Нет, нет, – улыбнулся Цезарь, – ужин сам ешь, Иван Денисыч!
Только этого Шухов и ждал! Теперь-то он, как птица вольная, выпорхнул из-под тамбурной крыши – и по зоне, и по зоне!
Снуют зэки во все концы! Одно время начальник лагеря еще такой приказ издал: никаким заключенным в одиночку по зоне не ходить. А куда можно -вести всю бригаду одним строем. А куда всей бригаде сразу никак не надо -скажем, в санчасть или в уборную, – то сколачивать группы по четыре-пять человек, и старшего из них назначать, и чтобы вел своих строем туда, и там дожидался, и назад – тоже строем.
Очень начальник лагеря упирался в тот приказ. Никто перечить ему не смел. Надзиратели хватали одиночек, и номера писали, и в БУР таскали – а поломался приказ. Натихую, как много шумных приказов ломается. Скажем, вызывают же сами человека к оперу – так не посылать с ним команды! Или тебе за продуктами своими в каптерку надо, а я с тобой зачем пойду? А тот в КВЧ надумал, газеты читать, да кто ж с ним пойдет? А тому валенки на починку, а тому в сушилку, а тому из барака в барак просто (из барака-то в барак пуще всего запрещено!) – как их удержишь?
Приказом тем хотел начальник еще последнюю свободу отнять, но и у него не вышло, пузатого.
По дороге до барака, встретив надзирателя и шапку перед ним на всякий случай приподняв, забежал Шухов в барак. В бараке – галдеж: у кого-то пайку днем увели, на дневальных кричат, и дневальные кричат. А угол 104-й пустой.
Уж тот вечер считает Шухов благополучным, когда в зону вернулись, а тут матрасы не переворочены, шмона днем в бараках не было.
Метнулся Шухов к своей койке, на ходу бушлат с плеч скидывая. Бушлат -наверх, варежки с ножовкой – наверх, щупанул матрас в глубину – утренний кусок хлеба на месте! Порадовался, что зашил.
И – бегом наружу! В столовую!
Прошнырнул до столовой, надзирателю не попавшись. Только зэки брели навстречу, споря о пайках.
На дворе все светлей в сиянии месячном. Фонари везде поблекли, а от бараков – черные тени. Вход в столовую – через широкое крыльцо с четырьмя ступенями, и то крыльцо сейчас – в тени тоже. Но над ним фонарик побалтывается, визжит на морозе. Радужно светятся лампочки, от мороза ли, от грязи.
И еще был приказ начальника лагеря строгий: бригадам в столовую ходить строем по два. Дальше приказ был: дойдя до столовой, бригадам на крыльцо не всходить, а перестраиваться по пять и стоять, пока дневальный по столовой их не впустит.
Дневальным по столовой цепко держался Хромой. Хромоту свою в инвалидность провел, а дюжий, стерва. Завел себе посох березовый и с крыльца этим посохом гвоздит, кто не с его команды лезет. А не всякого. Быстрометчив Хромой и в темноте в спину опознает – того не ударит, кто ему самому в морду даст. Прибитых бьет. Шухова раз гвозданул.
Название – «дневальный». А разобраться – князь! – с поварами дружит!
Сегодня не то бригады поднавалили все в одно время, не то порядки долго наводили, только густо крыльцо облеплено, а на крыльце Хромой, шестерка Хромого и сам завстоловой. Без надзирателей управляются, полканы.
Завстоловой – откормленный гад, голова как тыква, в плечах аршин. До того силы в нем избывают, что ходит он – как на пружинах дергается, будто ноги в нем пружинные и руки тоже. Носит шапку белого пуха без номера, ни у кого из вольных такой шапки нет. И носит меховой жилет барашковый, на том жилете на груди – маленький номерок, как марка почтовая, – Волковому уступка, а на спине и такого номера нет. Завстоловой никому не кланяется, а его все зэки боятся. Он в одной руке тысячи жизней держит. Его хотели побить раз, так все повара на защиту выскочили, мордовороты на подбор.
Беда теперь будет, если 104-я уже прошла, – Хромой весь лагерь знает в лицо и при заве ни за что с чужой бригадой не пустит, нарочно изгалится.