Солнце и закрайком верхним за землю ушло. Теперь уж и без Гопчика видать: не только все бригады инструмент отнесли, а валом повалил народ к вахте. (Сразу после звонка никто не выходит, дурных нет мерзнуть там. Сидят все в обогревалках. Но настает такой момент, что сговариваются бригадиры, и все бригады вместе сыпят. Если не договориться, так это ж такой злоупорный народ, арестанты, – друг друга пересиживая, будут до полуночи в обогревалках сидеть.)
Опамятовался и бригадир, сам видит, что перепозднился. Уж инструментальщик, наверно, его в десять матов обкладывает.
– Эх, – кричит, – дерьма не жалко! Подносчики! Катите вниз, большой ящик выскребайте, и что наберете – отнесите в яму вон ту и сверху снегом присыпьте, чтоб не видно! А ты, Павло, бери двоих, инструмент собирай, тащи сдавать. Я тебе с Гопчиком три мастерка дошлю, вот эту пару носилок последнюю выложим.
Накинулись. Молоток у Шухова забрали, шнур отвязали. Подносчики, подбросчики – все убегли вниз в растворную, делать им больше тут нечего. Остались сверху каменщиков трое – Кильдигс, Клевшин да Шухов. Бригадир ходит, обсматривает, сколько выложили. Доволен.
– Хорошо положили, а? За полдня. Без подъемника, без фуемника.
Шухов видит – у Кильдигса в корытце мало осталось. Тужит Шухов – в инструменталке бригадира бы не ругали за мастерки.
– Слышь, ребята, – Шухов доник, – мастерки-то несите Гопчику, мой -несчитанный, сдавать не надо, я им доложу.
Смеется бригадир:
– Ну как тебя на свободу отпускать? Без тебя ж тюрьма плакать будет!
Смеется и Шухов. Кладет.
Унес Кильдигс мастерки. Сенька Шухову шлакоблоки подсавывает, раствор Кильдигсов сюда в корытце перевалили.
Побежал Гопчик через все поле к инструменталке, Павла догонять. И 104-я сама пошла через поле, без бригадира. Бригадир – сила, но конвой – сила посильней. Перепишут опоздавших – и в кондей.
Грозно сгустело у вахты. Все собрались. Кажись, что и конвой вышел -пересчитывают.
(Считают два раза при выходе: один раз при закрытых воротах, чтоб знать, что можно ворота открыть; второй раз – сквозь открытые ворота пропуская. А если померещится еще не так – и за воротами считают.)
– Драть его в лоб с раствором! – машет бригадир. – Выкидывай его через стенку!
– Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! – (Зовет Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то чтоб думал так: «Вот я сравнялся», а просто чует, что так.) И шутит вслед бригадиру, широким шагом сходящему по трапу: – Что, гадство, день рабочий такой короткий? Только до работы припадешь – уж и съем!
Остались вдвоем с глухим. С этим много не поговоришь, да с ним и говорить незачем: он всех умней, без слов понимает.
Шлеп раствор! Шлеп шлакоблок! Притиснули. Проверили. Раствор. Шлакоблок. Раствор. Шлакоблок…
Кажется, и бригадир велел – раствору не жалеть, за стенку его – и побегли. Но так устроен Шухов по-дурацкому, и никак его отучить не могут: всякую вещь и труд всякий жалеет он, чтоб зря не гинули.
Раствор! Шлакоблок! Раствор! Шлакоблок!
– Кончили, мать твою за ногу! – Сенька кричит. – Айда!
Носилки схватил – и по трапу.
А Шухов, хоть там его сейчас конвой псами трави, отбежал по площадке назад, глянул. Ничего. Теперь подбежал – и через стенку, слева, справа. Эх, глаз – ватерпас! Ровно! Еще рука не старится.
Побежал по трапу.
Сенька – из растворной и по пригорку бегом.
– Ну! Ну! – оборачивается.
– Беги, я сейчас! – Шухов машет.
А сам – в растворную. Мастерка так просто бросить нельзя. Может, завтра Шухов не выйдет, может, бригаду на Соцгородок затурнут, может, сюда еще полгода не попадешь – а мастерок пропадай? Заначить так заначить!
В растворной все печи погашены. Темно. Страшно. Не то страшно, что темно, а что ушли все, недосчитаются его одного на вахте, и бить будет конвой.
А все ж зырь-зырь, довидел камень здоровый в углу, отвалил его, под него мастерок подсунул и накрыл. Порядок!
Теперь скорей Сеньку догонять. А он отбежал шагов на сто, дальше не идет. Никогда Клевшин в беде не бросит. Отвечать – так вместе.
Побежали вровень – маленький и большой. Сенька на полторы головы выше Шухова, да и голова-то сама у него экая здоровая уродилась.
Есть же бездельники – на стадионе доброй волей наперегонки бегают. Вот так бы их погонять, чертей, после целого дня рабочего, со спиной, еще не разогнутой, в рукавицах мокрых, в валенках стоптанных – да по холоду.
Запалились, как собаки бешеные, только слышно: хы-хы! хы-хы!
Ну, да бригадир на вахте, объяснит же.
Вот прямо на толпу бегут, страшно.
Сотни глоток сразу как заулюлюкали: и в мать их, и в отца, и в рот, и в нос, и в ребро. Как пятьсот человек на тебя разъярятся – еще б не страшно!
Но главное – конвой как?
Нет, конвой ничего. И бригадир тут же в последнем ряду. Объяснил, значит, на себя вину взял.
А ребята орут, а ребята матюгаются! Так орут – даже Сенька многое услышал, дух перевел да как завернет со своей высоты! Всю жизнь молчит -ну, и как гахнет! Кулаки поднял, сейчас драться кинется. Замолчали. Смеются кой-кто.
– Эй, сто четвертая! Так он у вас не глухой? – кричат. – Мы проверяли.
Смеются все. И конвой тоже.
– Разобраться по пять!
А ворот не открывают. Сами себе не верят. Подали толпу от ворот назад. (К воротам все прилипли, как глупые, будто от того быстрей будет.)
– Р-разобраться по пять! Первая! Вторая! Третья!…
И как пятерку назовут, та вперед проходит метров на несколько.
Отпыхался Шухов пока, оглянулся – а месяц-то, батюшка, нахмурился багрово, уж на небо весь вылез. И ущербляться, кесь, чуть начал. Вчера об эту пору выше много он стоял.