Шухову весело, что все сошло гладко, кавторанга под бок бьет и закидывает:
– Слышь, кавторанг, а как по науке вашей – старый месяц куда потом девается?
– Как куда? Невежество! Просто не виден!
Шухов головой крутит, смеется:
– Так если не виден – откуда ж ты знаешь, что он есть?
– Так что ж, по-твоему, – дивится капитан, – каждый месяц луна новая?
– А что чудного? Люди вон что ни день рождаются, так месяцу раз в четыре недели можно?
– Тьфу! – плюнул капитан. – Еще ни одного такого дурного матроса не встречал. Так куда ж старый девается?
– Вот я ж и спрашиваю тебя – куда? – Шухов зубы раскрыл. – Ну? Куда?
Шухов вздохнул и поведал, шепелявя чуть:
– У нас так говорили: старый месяц Бог на звезды крошит.
– Вот дикари! – Капитан смеется. – Никогда не слыхал! Так ты что ж, в Бога веришь, Шухов?
– А то? – удивился Шухов. – Как громыхнет – пойди, не поверь!
– И зачем же Бог это делает?
– Чего?
– Месяц на звезды крошит – зачем?
– Ну, чего не понять! – Шухов пожал плечами. – Звезды-те от времени падают, пополнять нужно.
– Повернись, мать… – конвой орет. – Разберись!
Уж до них счет дошел. Прошла пятерка двенадцатая пятой сотни, и их двое сзади – Буйновский да Шухов.
Конвой сумутится, толкует по дощечкам счетным. Не хватает! Опять у них не хватает. Хоть бы считать-то умели, собаки!
Насчитали четыреста шестьдесят два, а должно быть, толкуют, четыреста шестьдесят три.
Опять всех оттолкали от ворот (к воротам снова притиснулись) – и ну:
– Р-разобраться по пять! Первая! Вторая!
Эти пересчеты ихие тем досадливы, что время уходит уже не казенное, а свое. Это пока еще степью до лагеря допрешься да перед лагерем очередь на шмон выстоишь! Все объекты бегма бегут, друг перед другом расстарываются, чтоб раньше на шмон и, значит, в лагерь раньше юркнуть. Какой объект в лагерь первый придет, тот сегодня и княжествует: столовая его ждет, на посылки он первый, и в камеру хранения первый, и в индивидуальную кухню, в КВЧ за письмами или в цензуру свое письмо сдать, в санчасть, в парикмахерскую, в баню – везде он первый.
Да бывает, конвою тоже скорее нас сдать – да к себе в лагерь. Солдату тоже не разгуляешься: дел много, времени мало.
А вот не сходится счет их.
Как последние пятерки стали перепускать, померещилось Шухову, что в самом конце трое их будет. А нет, опять двое.
Счетчики к начкару, с дощечками. Толкуют. Начкар кричит:
– Бригадир сто четвертой!
Тюрин выступил на полшага:
– Я.
– У тебя на ТЭЦ никого не осталось? Подумай.
– Нет.
– Подумай, голову оторву!
– Нет, точно говорю.
А сам на Павла косится – не заснул ли кто там, в растворной?
– Ра-а-азберись по бригадам! – кричит начкар.
А стояли по пятеркам, как попало, кто с кем. Теперь затолкались, загудели. Там кричат: «Семьдесят шестая – ко мне!» Там: «Тринадцатая! Сюда!» Там: «Тридцать вторая!»
А 104-я как сзади всех была, так и собралась сзади. И видит Шухов: бригада вся с руками порожними, до того заработались дурни, что и щепок не подсобрали. Только у двоих вязаночки малые.
Игра эта идет каждый день: перед съемом собирают работяги щепочек, палочек, дранки ломаной, обвяжут тесемочкой тряпичной или веревочкой худой, и несут. Первая облава – у вахты прораб или из десятников кто. Если стоит, сейчас велит все кидать (миллионы уже через трубу спустили, так они щепками наверстать думают). Но у работяги свой расчет: если каждый из бригады хоть по чутку палочек принесет, в бараке теплей будет. А то дают дневальным на каждую печку по пять килограмм угольной пыли, от нее тепла не дождешься. Поэтому и так делают, что палочек наломают, напилят покороче, да суют их себе под бушлат. Так прораба и минуют.
Конвой же здесь, на объекте, никогда не велит дрова кидать: конвою тоже дрова нужны, да нести самим нельзя. Одно дело – мундир не велит, другое -руки автоматами заняты, чтобы по нас стрелять. Конвой как к лагерю подведет, тут и скомандует: «От такого до такого ряда бросить дрова вот сюда». Но берут по-божески: и для лагерных надзирателей оставить надо, и для самих зэков, а то вовсе носить не будут.
Так и получается: носи дрова каждый зэк и каждый день. Не знаешь, когда донесешь, когда отымут.
Пока Шухов глазами рыскал, нет ли где щепочек под ногами подсобрать, а бригадир уже счел и доложил начкару:
– Сто четвертая – вся!
И Цезарь тут, от конторских к своим подошел. Огнем красным из трубки на себя попыхивает, усы его черные обындевели, спрашивает:
– Ну как, капитан, дела?
Гретому мерзлого не понять. Пустой вопрос – дела как?
– Да как? – поводит капитан плечами. – Наработался вот, еле спину распрямил.
Ты, мол, закурить догадайся дать.
Дает Цезарь и закурить. Он в бригаде одного кавторанга и придерживается, больше ему не с кем душу отвесть.
– В тридцать второй человека нет! В тридцать второй! – шумят все.
Улупил помощник бригадира 32-й и еще с ним парень один – туда, к авторемонтным, искать. А по толпе: кто? да что? – спрашивают. И дошло до Шухова: нету молдавана маленького чернявого. Какой же это молдаван? Не тот ли молдаван, что, говорят, шпионом был румынским, настоящим шпионом?
Шпионов – в каждой бригаде по пять человек, но это шпионы деланные, снарошки. По делам проходят как шпионы, а сами пленники просто. И Шухов такой же шпион.
А тот молдаван – настоящий.
Начкар как глянул в список, так и почернел весь. Ведь если шпион сбежал – это что начкару будет?
А толпу всю и Шухова зло берет. Ведь это что за стерва, гад, падаль, паскуда, загребанец? Уж небо темно, свет, считай, от месяца идет, звезды вон, мороз силу ночную забирает – а его, пащенка, нет! Что, не наработался, падло? Казенного дня мало, одиннадцать часов, от света до света? Прокурор добавит, подожди!